Голубой человек (Художник А. Таран) - Страница 25


К оглавлению

25

— А по моей одежде и обувке, — продолжал Евстигнеев, с удовольствием окидывая себя взглядом, — если издаля на меня посмотреть, скажет кто, что я служащий человек? Каждый скажет — барин.

— Издаля конечно, — с готовностью согласился Антошин. — А вблизи сразу видно — лакей.

— Вот именно, — не менее охотно согласился Евстигнеев, — лакей, а не токарь-пекарь какой-нибудь… Поскольку одежда и обувка у меня тоже не покупные, а дареные. С господского плеча-с… И еще полный чимайдан всякого добра.

— Так задаром и дают? — спросил Фадейкин.

— Задаром, задаром! — передразнил его Евстигнеев! — Так, задаром, и сучка не ощенится. За-да-ром-с!.. Нет, братец ты мой, тут самолюбие требуется, аг-ро-мад-ней-шее самолюбие. Или ты не лакей! Потому лакей без самолюбия, что дьякон без бороды, что духи без запаху, что компот без сахару… Вот, возьмём к примеру такой случай: барин вернулся домой веселый, ты его ко сну готовишь, разуваешь его, к примеру, а он тебя, как дитя какое, от веселья своего норовит носочком ботинка да в рыло. Ну, что ты в таком случае сделаешь, мастеровой, можно сказать, человек, безо всякого самолюбия? — Посторонюсь, — сказал Фадейкин.

— Ну, скажем, посторонишься, — с великолепным пренебрежением усмехнулся Евстигнеев. — Ну, скажем, убережешь свое рыло. А оно у тебя покупное, что ли? Оно у тебя непокупное. Оно, при тебе и так и этак останется, а самолюбия настоящего у тебя, выходит, никакого и нету. Никак, то есть, ты себя не любишь!..

Евстигнеев сделал паузу, чтобы дать своим гостям возможность спросить, как бы он, Евстигнеев, в таком случае поступил, но не дождался.

— А вот я, — подмигнул; он… — я свое самолюбие очень даже имею. Я себе в таком случае что говорю? Я себе говорю: «Ванюша, дорогой, потерпи, докажи, что ты себя любишь! Не убудет тебя, Ванюша, от пиночка. Ты о брючках, скажем, в это время думай или о лаковых, к примеру, ботиночках, почти новых, раз пять от силы надеванных… Ну ткнет тебя барин с пьяных глаз в рыло, так ведь завтра утречком — барин ведь! — совестно ему перед тобой станет, он тебя брючками на штрипочках или ботиночками за тот пиночек и отблагодарит. И будешь ты, Ванюша, и при своем рыле и при господских брючках и ботиночках. Или, скажем, рассердился на тебя барин, плюнул тебе по-дурашному в тое же рыло. Ты что тогда?..

— Я б ему! — помрачнел Фадейкин.

— Ты б ему, ты б ему! — снова передразнил его Евстигнеев. — Вот и будешь до скончания своей жизни ходить в латаной поддевке и худых сапогах! А я уже сейчас во всем господском. И полный чимайдан гардеропу всякого. И еще у меня вся жизнь впереди. Еще я, братец ты мой. Дай только время, в купцы запишусь, открою магазин, сам себе лакея заведу…

Он приоткрыл дверь в жилые комнаты:

— Алевтина Сократовна, а Алевтина Сократовна!

Теперь госпожа Рябоватова была в темно-фиолетовом плюшевом капоте, при одном взгляде на который становилось жарко. Волосы ее были приведены в порядок. Было видно, что она очень хотела произвести и на Евстигнеева и на нечаянных гостей самое благоприятное впечатление. Она глядела в глаза своему беспокойному сожителю с собачьей преданностью и тоской. Ее лютое лицо подобрело, размякло, стало беспомощным и каким-то детским. А только что такое благожелательное и развеселое лицо Евстигнеева вдруг словно свинцом налилось, стало неприступным, суровым и властным, как у укротителя львов в ярмарочном цирке.

— Чего прикажешь, Иван Трофимович? — робко спросила она и, бросив быстрый взгляд в облезлое зеркальце, висевшее возле рукомойника, поправила свою реденькую прическу.

— Жан! — страдальческим голосом поправил ее Евстигнеев. — Жа-ан-с!.. Сколько раз я вам, Алевтина Сократовна, делал замечание, что я более привычный, когда меня зовут Жан!

— Чего прикажете, Жан? — покорно повторила госпожа Рябоватова, и ее желтоватые жирные щеки залила легкая краска стыда: ей было совестно перед свидетелями ее унижения.

— Канаву! — сказал Евстигнеев. — Канаву и франзолей, сколько положено!

Антошин уже знал, что франзоли — это те самые французские булки, которые полвека спустя были переименованы в городские в целях борьбы с низкопоклонством перед Западом.

— Сию минуточку, Жан! — заторопилась госпожа Рябоватова. — Как раз самоварчик закипел. Сейчас вам будет какао, франзоли, маслице вологодское, и кушайте себе на здоровьице!..

— И им тоже! — кивнул он на Антошина и Фадейкина. — Им тоже приготовить!..

— Сейчас вот заварю чайничек…

— Им тоже какаву! — командовал Евстигнеев, рисуясь перед Антошиным и Фадейкиным своей властью над Алевтиной Сократовной. — И ситного им… Побольше ситного!.. И чтобы с изюмом!..

Выхлебав три большие чашки какао и умяв «сколько положено» поджаристых франзолек с вологодским маслом, Евстигнеев снова расстегнул свою застегнутую было куртку, обнаружив крепкую и гладкую розовую шею сытого молодого самца, на которой висела на розовой шелковой ленточке маленькая, с двадцатикопеечную монету, серебряная иконка.

— Ну вот, — сказал он, звучно отрыгнув и блаженно отдуваясь, — можно сказать, заморили червячка… Какава, франзолечки, маслице вологодское, то-се… И квартира вроде ничего, а душа у меня томится, ох томится!..

Лицо Рябоватовой снова стало обрюзгшим, старообразным. Оно пошло розовыми пятнами, веки набрякли, и, не будь посторонних, она бы расплакалась.

Но у нее хватило самолюбия удержаться от слез. Она придумала, будто ей надо прибавить сахару в сахарницу, и с несвойственной ей торопливостью ушла из кухни. А Евстигнеев продолжал выхваляться.

25