— Александр Терентьевич, миленький, вы бога побойтесь! — ужаснулась Дуся.
— Я как раз потому во всем чистосердечно и признаюсь, что бога боюсь. Приду, гювалюсь в ноги. Ваше, скажу, высокопревосходительство!..
Даже растроганный собственным: красноречием, Сашка отлично помнил: нe только высокого, но и просто превосходительства в Московскрм охранном отделении не водилось. Сам начальник отделения был всего-навсего подполковником, но очень уж это трогательно н торжественно звучит: Ваше высокопревосходительство»»
— Теперь, Дусечка, все от вас зависит. Захотите, и я за вас хоть в прорубь. Не захотите — гулять вашему Егору с бубновым тузиком на спинке…
— Да разве не хочу? — пыталась Дуся, прикинуться, будто не понимает намека, еле скрытого в благородных Сашкиных словах.
— Нет-с, вы еще, не совсем понимаете!. Ежели я, можно сказать, ради вашего счастья всею карьерою своею жертвую, то имею я право на свою порцию счастья?.. Вы не молчите, тут молчать уже некогда-с… Вы скажите прямо — имею или не имею?
— Ах, зачем вы со мною так жестоко разговариваете, Александр Терентьевич!
— А со мною играть, как с цацкою какой, это не жестоко?.. Так вот, последнее мое слово! Извозчик, поворачивай!.. Поворачивай, говорю!.. И не будем больше, Дусенька, спорить!..
Около Елисеевского магазина Сашка остановил извозчика, счастливый, щедрый, благожелательный. Сбегал за водкой для себя, за портвейнцем для Дуси, закуски купил, какая полагается, конфеты. Все честь честью.
Через час исполнилось заветное желание Сашки Терентьева, но он и после этого показал себя с самой благородной стороны. Он и потом говорил Дусе разные ласковые слова, называл душенькой, хвалил её глазки, ручки, ножки, носик, не поскупился, отвез ее домой на извозчике, несмотря на все её мольбы и сопротивление, обнял и поцеловал ее на прощание прямо на глазах безмерно шокированного дворника и строго-настрого наказал завтра же вечером навестить его снова.
— Тебе же самой, Дусенька, интересно будет узнать, как я твоего Егора выручаю… Все как есть разузнаю и тебе расскажу… Смотри же, ждать буду… А не придешь… Не придёшь, пеняй, Дусенька, радость моя, на себя…
Так Сашка Терентьев прощался на Казенном переулке с предметом своей неземной страсти после их первого любовного свидания, а возле домовладения госпожи Филимоновой уже маячил на противоположном тротуаре филер охранного отделения с наказом следить за проживающим в данном домовладении крестьянином Можайского уезда Антошиным Егорой Васильевым сыном, уточнить, куда, когда и по каким делам оный Антошин ходит, с кем общается.
Заявлению Терентьева Александра, агента наружного, наблюдения Московского охранного отделения, уже вторые сутки был дан законный ход, а самому Терентьеву было сказано несколько благосклонных и вдохновляющих слов.
Но Дуся этого не знала. Дуся думала, что, уступая Сашке Тёрентьеву, она спасает от каторти, а может, и от петли так нелепо преданного ею Антошина.
Ей было тяжко наедине со своей бедой. Она рассказала все как есть подружке своей Полине, и та не один час проплакала с ней, сидя после работы рядышком на покатой крышке сундука с лоскутками. Они сидели в темноте, Взявшись за руки, как маленькие девочки, и время от времени пытались завести разговор о чем-нибудь совсем-совсем постороннем. Поболтают-поболтают и замолчат. Сухо и безразлично тикали ходики где-то над их головами, за стеной неутомимо скрипел голос вечно чем-то обиженной Лукерьи Игнатьевны, по-детски посапывали и часто вскрикивали во сне ученицы, измотавшиеся за день трудов… Было страшно, одиноко, не хотелось двигаться, думать о том, что будет завтра, послезавтра…
Чуть-чуть было Дуся нe поделилась своим горем с Ефросиньей, но убоялась.
Несчастная, заплаканная, осунувшаяся, она бегала по церквам, ставила свечки, била земные поклоны, ползала перед иконами на коленях, молила о здравии раба божия Егория, заклинала простить рабе божией Евдокии невольный ее блуд с рабом божиим Сашкой.
Немножко успокоившись, она возвращалась на Казенный и вместе с верной подружкой своей Полиной читала вполголоса книжки, которые были ей особенно дороги, потому что их советовал ей прочесть Антошин и еще потому, что они и в самом деле были отличные книжки, умные, добрые, справедливые, хватавшие за сердце и как будто прямо про Дусю написанные. Они плакали над судьбой Прозерпины, Козетты и Фантины, над судьбой Крошки Доррит и Настасьи Филипповны и особенно полюбившейся Дусе Сонечки Мармеладовой. Полине больше нравилась Эпонина — мужественная и гордая дочка спившегося кабатчика Тенардье.
А потом, когда Дуся уже стала привыкать к своей трудной и обидной доле, вдруг словно дом на нее обрушился: арестовали Антошина. Но она все еще думала, что Сашка здесь ни при чем, что он старался, честно отрабатывал Дусину подневольную взаимность. Полдня ока пролежала на сундуке без сил, без мыслей, без слез. Ученицы мадам Бычковой в тот несчастный день старались вести себя как можно тише. Полина из кожи лезла вон, чтобы справиться с работой обеих мастериц. Девочки считали, что Дуся простудилась, Лукерья Игнатьевна — что все это от излишнего чтения — головные боли и всякое такое — и грозилась выбросить на двор все, что было в заведении печатного, кроме, конечно, альбомов мод, квитанционных книжек и псалтыря. Знала о новой Дусиной беде только Полина добрая, верная и внимательная ее подружка и наперсница. Она мочила в разбавленном уксусе полотенца и клала их Дусе на лоб и на грудь и утешала, как могла, и шептала ей, что зря она, дурочка, так убивается, потому что еще не все кончено. Бывает, она так слышала, что арестуют человека, а потом увидят, что хороший человек, и выпустят. А то арестуют, засудят даже, а человек раскается, напишет письмо царю, и выходит человеку полное прощение, А на самый худой конец, и в Сибири люди живут очень даже ничего себе, богато живут, сытно, раздольно дай так бог в Москве прожить и даже в Петербурге. И столько там, в Сибири, бывших арестантов и каторжников, что никто уже на это и внимания не обращает, хороший человек, и ладно.