Антошин пришел первым. Сыпал крупный, слипшийся мокрый снег. Между могильными крестами посвистывал налетавший порывами ветерок, обещая ко второй половине — дня перемену погоды, чистое нёбо и мороз.
По ту сторону паперти Антошин вскорости заметил Фадейкина. Илья с наслаждением разыгрывал из себя человека, не знакомого с Антошиным. Такие люди входили в революционное подполье весело, легко и ладно, как штык в ножны. Он только чуть заметно подмигнул Антошину (дескать, все, дружище, будет, как уговорено!) и пошел бродить по ближайшей дорожке, по складам осиливая надписи на памятниках. Потом появилась Дуся робкая, нерешительная, каждую минуту готовая отступить, уйти. — А ну, барышня, дорогу! — весело крикнул ей кто-то сзади. Она шарахнулась в сторону, прямо в лужу, и мимо нее прочавкала копытами по снежней жиже каурая лошаденка, запряженная в розвальни. В розвальнях на тонкой подстилке из несвежей соломы серел грубо сколоченньгй дощатый гроб. Лошаденка останавилвйь у входа в церковь. С розвальней, сердито посапывай, слез и ушел за церковь хилый пожилой мужчина, отвратительно вонявший креозотом. Возница остался при покойнике, скрутил озябшими пальцами козью ножку почтенной толщины, закурил.
Вскоре возникли два человека, сняли с розвальней гроб, внесли в церковь, поставили в правом боковом приделе, ловкими, хорошо отработанными движениями сняли крышку, державшуюся начерно, на двух не до конца заколоченных гвоздиках. Какое-то время они еще постояли, посмотрели на нерешительно приблизившихся к гробу парней и девушку в шляпке с болтающимися вишенками, не дадут ли на чай. Не дождались чаевых, ушли, не плюнув только потому, что в церкви плеваться грех — заругают.
Наши друзья приближались к гробу, не уверенные, что это именно тот, ради которого они сюда пришли. Но за светилась желтая восковая свеча в головах покойника, и Антошин увидел освещенное сзади и сверху, очень худое, всё из острых углов дорогое лицо. На Конопатом был ветхий наставший ему непомерно широким черный пиджачок, застегнутый по моде на самую верхнюю, чуть ли не под самыми ключицами, пуговицу, белая, стираная-перестираная и пожелтевшая от времени сорочка, высокий стоячий воротничок с загнутыми краями, черный галстук, бабочкой.
Сквозняк тормошил медово-желтое пламя свечи, на синевато-желтом, с еле видными пятнышками оспинок, лице Конопатого вяло играли тени, и временами Антошину чудилось, что вот-вот Конопатый разожмет свои сине-бурые губы и совсем как третьего дня чуть слышно прошепчет: «Пой, Юра!.. Ты, Юра, пой».
Фадейкин был потрясен исхудалым лицом Конопатого. Он вглядывался в него напряженно, виновато, как бы стараясь запомнить надолго, и исключительно в интересах покойного крестился старательно и часто. Ему было и жалко Конопатого, и любопытно, знают ли эти долгогривые, какого они человека отпевают.
А Дуся стояла несколько поодаль: она боялась покойников. Она видела, как тяжело переживает Антошин смерть Конопатого, старалась вызвать в себе такое же чувство, и у нее никак не получалось. Но больше всего ей хотелось, чтобы все это поскорее кончилось. Ей было не по себе, что она участвует в таких нищенских похоронах. Она сгорела бы от стыда, если бы ее вдруг сейчас застал здесь кто-нибудь из ее, а тем более мадам Бычковой знакомых!..
Иногда она, ловила на себе быстрый взгляд Антошина и тогда, чтобы доставить ему удовольствие, делала печальное лицо, осеняла себя крестным знамением и шепотом упрашивала господа бога отнестись, если это, конечно, ему будет угодно, прснисходительней к преставившемуся грешному и непокорному рабу его Сергию, а ей, рабе божией Евдокии, простить участие в этих похоронах. И рабу божию Георгию — тоже, ибо он не ведает, что творит.
Антошин, впрочем, и не обманывал себя насчет истинных переживаний Дуси, но считал, что все идет правильно. Важно, чтобы она запомнила это утро, а дальше это уже его, Антошина, дело дать, ее мыслям и чувствам надлежащее, направление…
Отпевали Конопатого торопливо, невнимательно, через пень-колоду.
Поп был молодой, долговязый, раздражительный, с темно-русой бороденкой, похожей на дамскую подмышку. Голос у него был низкий, обкатанный, монотонный, как урчание в животе. Кругленький пожилой дьячок подпевал ему снисходительным и уклончивым тенорком, как бы подчеркивая, что лично он и не прочь был бы пожалуй, и не торопиться, да вот попадется же подневольному дьячку этакий поп — и все благолепие службы кувырком.
А попа, и без того сердитого, раздражал Антошин: за всю панихиду, мерзавец, ни разу не церекрестился!.. Свечечки даже копеечной не купил!.. Тот, другбй парень и барышня в шляпке с вишенками, те и крестятся, и на свечки разорились, а этот стоит истукан истуканом, руки держит по швам, как солдат на параде, и знай пялит глаза на покойника!.. Попа Антошин ужас как злил.
Странное дело: многое из подробностей этого примечательного утра начисто выпало из памяти Антошина. Может быть, потому, что был весь во власти замысла, к выполнению которого он вот-вот должен был приступить, но все еще не решил окончательно, как к нему лучше подступиться. Поэтому он и не помнит, когда и чьим попечением вдруг забелел на восковом лбу Конопатого бумажный, похожий на солдатский подворотничок, неширокий венчик с молитвой, жирно напечатанной убористой и неразборчивой церковнославянской вязью. Не помнит, одновременно ли с этим венчиком, раньше или позже его и кто именно засунул в самый краешек сложенных на груди Конопатого окостеневших рук другой бумажный листок, покороче и пошире венчика. И эта бумажка тоже была с молитвой. Это был как бы второй, дополнительный письменный пропуск в царство небесное на случай, если старый православный бог не все разобрал в небрежной скороговорке панихиды.