А случившийся в это время поблизости Евсей, знакомый уже нам брючник из заведения господина Молодухина, потащил Антошина в заведение. Небось туда дворник искать Антошина не пойдет. А пока суд да дело, и Рымша остынет. Да и дворнику не такой уж интерес защищать поруганную честь прыщавого коммерсанта. Этот Рыпшеныш у многих был уже в печенках.
Евсей был человек незлобивый, непутевый и очень одинокий. Был он из дворовых, родных в Москве не имел, а с теми, что оставил в деревне, связь потерял еще двадцать с лишним лет тому назад. — Портняжному ремеслу он обучился в полковой швальне во время солдатчины. Брючник из него получился не ахтительный, приличных штанов он себе за четверть века работы так и не нажил, но к нищей своей жизни привык и особенно не унывал. В заведении Молодухина к нему относились в общем неплохо, но всерьез не принимали. Кое-кто даже считал его дурачком, божьим человеком, а он был совсем не глуп, а только слишком, непростительно добр к людям и слишком близко принимал к сердцу чужие обиды и горести. Глупых и болезненно самолюбивых, его сочувствие раздражало и, унижало. Благо бы самостоятельный мужчина, а то огарок, какой-то, а тоже, позволяет себе. При тщедушном сложении и слабом здоровье был Евсей не по возрасту драчлив, спуску обидчикам не давал, а потому долго на одном месте не задерживался. Да за него особенно и не держались, потому что, как мы уже упоминали, брючник он был не ахти какой…
К Антошину он относился с душевным доверием и раз, сумерничая с ним во дворе на лавочке, признался, что очень бы ему хотелось побыть, царем. Недолго, недельки две-три.
— Был бы я царь, — сказал он, — я бы, конечно, первым делом маленечко приоделся, справил бы себе шубу хорошую, сапоги, шапку барашковую. Врать не буду, справил бы… покушал бы царской пищи, винца царского, понятно, отведал бы… Но в крайнем случае я бы себе ничего не брал, а приказал бы объявить такой закон: всем брючникам (ну, и сюртучникам, у которых много ребят), как станут они старенькие, чтобы от царя шло жалованье, что-бы им отдых был и чтоб не ходили они день и ночъ в одних исподниках… Издал бы я этот закон, наказал бы сенаторам, чтобы его сполняли без обману, и ушел бы с престола хоть куда угодно… С дорогой душой… — А с сапожниками как? — спросил eгo Антошин.
— А чего с сапожниками? — не понял Евсей.
— А сапожникам, когда состарятся, денег не давать?
— На, всех не хватит, — вздохнул Евсей, — чтоб и нa брючникрв и на сапожников… Уж больно много портных на белом свете… И никто на свете хуже портного не живет… Это уж я тебе, как перед господом богом, говорю, нету хуже их жизни…
В заведении Молодухина Антошин давно уже был своим человеком. И сейчас, когда он ввалился вместе с Евсеем в воскресную послеобеденную тишину, те, кто спал, не проснулись, а те, кто вел в уголочке тихую и благостную воскресную беседу, не удостоили их даже взглядом. Так он с Евсеем и отсиделся, пока Рымшеныш отходил. А дворник Антошина и не вздумал искать. Сказал, что занят.
— Помирает Конопатый, — сказала Ефросинья, растапливая печку, — уже он ситного хлеба не ест…
Стояло солнечное, удивительно теплое утро. В подвале было тихо. Степан ушел за товаром. Шурка — в Зойкины меблирашки, к Конопатому.
Морозная роспись на окошке расплылась, потускнела, покрылась зеленовато-желтыми потеками. Тоненький снопик солнечных лучей пробился сквозь лунку, которую Шурка вчера продышала на стекле, вырвал из полумрака ясный столбик неугомонных пылинок и уткнулся в коробку с деревянными шпильками. Шпильки засветились теплым и веселым янтарным светом. Шел двенадцатый час. Насучив для Степана впрок дратвы, Антошин собирался в город: в такую погоду грех сидеть в подвале.
— Помирает Конопатый, — повторила Ефросинья. — Для чахоточных такая погода хуже отравы.
— Жалко, — сказал Антошин, и голос его дрогнул, — хороший человек.
— Хороший — нехороший, это мне неизвестно, — рассудительно отозвалась Ефросинья, — а душа в нем человечья… Трудно человеку одиноко помирать. Ровно собака какая. Сходил бы ты к нему до обеда, а? А то с ним одна Шурка, дите. От дитя ему какой интерес — взрослому человеку?..
— Не любит он меня, — нехотя сознался Антошин, — остерегается.
— Это тебе мнится, — сказала с осужденьем Ефросинья, — какой-то ты мнительный, Егор.
— Нет, не мнится, — печально отвечал Антошин. Горько было сознавать, что ему заказан путь к единственному революционеру, с которым судьба свела его здесь, в дореволюционной Москве. Явиться теперь к Конопатому без спросу? Но это бы только отравило умирающему его последние часы… Конопатый умирал в одиночестве. Легальными знакомыми он еще не успел обзавестись. А тем нескольким нелегальным, с которыми он познакомился на явке по прибытии из Якутска, вход к нему был заказан: за двором была установлена слежка — Сашка Терентьев замаливал свои грехи. На той неделе его нежданно-негаданно вызвали на Большой Гнездниковский в охранное отделение, дали понять, что дело его поправимое и чтобы он старался. Вот Сашка и старался. С утра до ночи он рыскал по двору или посиживал у ворот, коротая время с дворником Порфирием. А когда ero пробирал мороз, Сашка забегал погреться в Зойкины меблиращки. Он вытаскивал из кармана бекеши сороковочку, привычным ударом о ладонь вышибал из нее пробку и не торопясь распивал ее с хозяйкой заведения, развлекая Зойку жалобами на Дусину жестокость и постыдное поведение, похвальбой о своих небывалых амурных победах над генеральшами и купчихами и туманными намеками на теперь уже совсем близкий новый взлёт его карьеры.