Впоследствии оказалось, что и из того, что он пережил за время пребывания в Москве девяносто четвертого года, он запомнил далеко не все. Многое поэтому пропало и для читателей этого повествования.
Хорошо еще, что не забыл самый нужный адрес: Немецкая улица, дом Труфанова. Во дворе-одноэтажный, замурзанный кирпичный флигелек о трех окнах на фасаде, с жестяным козырьком над входными дверями. Над козырьком вывеска: «Хлебопекарня». Пройти в двери, войти в сени. Направо вход в пекарню. Прямо лестница в крохотный мезонинчик. В мезонинчике проживает токарь Бойе, Константин Федоров сын Бойе, его младший брат Федор — тоже токарь — и их сестра Маша. Маша — портниха. У них на квартире (если это можно назвать квартирой) собирается (или еще только будет собираться? Проклятая память!) Московский Центральный рабочий кружок. Угораздило ведь забыть, когда он организовался! Не то в конце прошлого года, не то в самом начале нынешнего, тысяча восемьсот девяносто четвертого года. Скоро, совсем скоро, еще в этом году его переименуют в «Московский Рабочий союз…».
Он отлично помнил фотографии Бойе, Хозецкого, Карпузи, Лядова, Мандельштама, Винокурова, Мицкевича, Спонти. Сколько раз он всматривался в их лица, когда в который уже раз перелистывал книгу «Революционная Москва». Он бы сразу узнал любого из них, попадись они ему на улице. Особенно поблизости от дома Труфанова. Но как ему е ними связаться? Прийти, постучаться в мезонинчик: здрасьте, товарищи, прошу любить и жаловать, принимайте в свою революционную среду?..
Даже круглый идиот, даже ни черта не смыслящий в конспирации младенец поинтересуется, кто он такой, этот Егор Антошин, откуда взялся, от кого узнал адрес кружка, о том, что он вообще существует, такой кружок. Наконец, что он, Антошин, делал и где ну хотя бы последние два-три года?..
Поступить бы на завод, где работает Бойе или Карпузи. Но на каком заводе они работают? Знал ведь, а вот забыл.
Вечером того же понедельника, сразу после ужина, Антошин взобрался на империал конки, шедшей к Красным воротам. У Красных ворот пересел на другую, которая привезла его на Елоховскую. Он слез на углу Немецкой улицы, у дома, где потом, уже при советской власти, помещался Московский театр драмы и комедии, свернул на Немецкую и вскоре был у заветных ворот. Можно себе представить, как он волновался, входя во двор.
Все оказалось точь-в-точь как на фотографии в книге Мицкевича. Обшарпанная кирпичная стена, низко прорезанные три окна по фасаду, из которых на двор падал небогатый желтый свет керосиновых ламп, две двери под одним железным навесом. Над ним одинокое, тоже светящееся окошко мезонина. Черный скелет голого дерева за кирпичным сараем слева…
Вкусно пахло теплым хлебом, дрожжами, набирающим силу тестом.
Выскочил распаренный паренек в одном исподнем и опорках на босу ногу. Потный, худущий, веселый. Что-то сказал возчику, скучавшему возле саней, тяжело груженных мешками с мукой. Сказал и обратно нырнул в теплую духоту пекарни. А возчик заругался и с кнутом в руках пошел куда-то к воротам. Потом он, все еще продолжая ругаться, вернулся с поджарым мужчиной лет под шестьдесят, хозяином пекарни.
А за ними следом возник парень лет двадцати трех, в шляпе, с темно-русой бородкой, по виду больше смахивавший на интеллигента-разночинца. Бойе!
Парень возвращался домой после четырнадцатичасового рабочего дня, но энергия била у него через край. Он промчался по двору, быстрый, озорной, задиристый, неунывающий, как вешний воробей.
— Господин Ершов, если не ошибаюсь? — театрально приподнял он шляпу, обгоняя владельца пекарни. — Ах, какое счастье видеть вас в таком добром здоровье! Достаточно ли вы нонче насосались прибавочной стоимости? Как поживают паразитирующие классы нашего пореформенного общества?.. Имейте в виду: диалектика истории уже вынесла свой приговор!..
Господин Ершов понятия не имел, что такое прибавочная стоимость, диалектика, да еще истории, и классы, в том числе паразитические. Но он был не дурак и понимал, что его молодой сосед ну нисколечко его не уважает и, надо полагать, иностранными словами выразил какую-нибудь гадость. Господин Ершов сделал каменное лицо, отвернулся в сторону, чтобы не видеть этого не по чину дерзкого мастерового. А тот уже, дробно стуча каблуками, лихо взбегал по крутой дощатой лестнице без перил к себе, в мезонинчик.
По правде говоря, Антошину было самое время уходить. Но уходить не хотелось.
А что, если попроситься к Ершову в пекарню? Тогда день-другой, и ты столкнешься во дворе ли, в сенях ли с Бойе, разговоришься, — смотришь, и все в порядке.
Он подошел к Ершову, снял шапку:
— Господин Ершов?
— Чего тебе?
— Может, у вас для меня в пекарне какая работенка найдется?
— Нет у меня работы.
— Хоть какую-нибудь… Я задешево согласен.
— Уйди с глаз! Не морочь голову!
— Может, хоть снег вам убрать? Снегу-то вон сколько навалило…
— Говорят тебе, уйди!.. Не мое это дело — снег. Иди к Труфанову.
— А как к нему пройти, к Труфанову?
— Не мое дело показывать, где Труфанов проживает… Уйди с глаз, говорю!..
Нет, к Труфанову идти не было смысла. Лучше, пожалуй, поискать дворника, попроситься к нему хоть на несколько дней и на самых выгодных для дворника условиях в помощники.
Он пошел к воротам и лицом к лицу столкнулся с… Конопатым. Это было форменное счастье, что они столкнулись в темноте и у самого подъезда! Антошин метнулся в подъезд так ловко, что Конопатый не заметил и здесь, так далеко от Большой Бронной, своего подозрительного по связям с полицией соседа. Меньше чем за одни сутки заметить его дважды и оба раза в опасной близости от революционных явок! Чтобы окончательно укрепиться в своих подозрениях, этого за глаза хватило бы и менее бывалому конспиратору, чем Конопатый. Не-ет, надо было поскорее убирать отсюда ноги, а то, того и гляди, пойдет по московским подпольным кружкам слух о некоем Егоре Антошине, которого следует всячески остерегаться, как бесспорного шпика и провокатора! Бр-р-р! От одной этой мысли Антошину стало жарко.