Голубой человек (Художник А. Таран) - Страница 44


К оглавлению

44

Как же мне, ивушке, зеленой быть?

и горько отвечала она самой себе,


Сверху меня, ивушку, солнышком печет,
Солнышком печет, частым дождичком сечет…

Натужно, словно с трудом переваливая через высокие минделевские заборы, звучали паровозные гудки с недалекого Павелецкого вокзала. В морозную черноту зимнего вечера, в сосновые, еловые, березовые дали, в волнистые просторы заснеженных полей, полные свежего, сладкого воздуха, убегали, весело постукивая на стыках рельсов, желто-сине-зеленые составы пассажирских, скорых и курьерских поездов. Кто знает, где они будут завтра, через неделю, через месяц, через год — счастливые пассажиры этих дальних поездов?

А вот минделевским мастеровым людям очень даже хорошо известно, где они, мастеровые люди, будут и завтра, и через неделю, и в будущем году: все на этом же трижды проклятом дворе, за этим трижды проклятым забором. Все наперед известно, и это очень, знаете ли, страшно, когда тебе наперед известно: каждый день, кроме воскресений и праздничных дней, одно и то же: в пять утра из казармы в цех, в восемь вечера из цеха домой, в казармы. Хлебнул пустого, без сахару, кипятку — и на нары спать. Спишь, и никаких ты от усталости не чувствуешь ни клопов, ни тесноты, ни тяжелого, невыносимо спертого воздуха в спальне, ни жесткости дощатых нар, ни сдержанной возни семейных пар, которым не хватило мест в семейных казармах и которые с разрешения начальства раз в неделю допускаются к исполнению своих супружеских обязанностей под нарами, ровно крысы какие, прости господи. А в пять утра снова в цех, а в восемь вечера снова домой, хватить на ходу кусок хлеба, кружку кипятку и без задних ног падать на нары и снова проваливаться в черную яму тяжелого, каменного сна. И только по праздникам, по воскресным дням развлечение: церковь, за воротами лавочка с грошовыми гостинцами, обед без будничной гонки и блаженный сон днем, сон сколько влезет. И чарочка в ближайшем трактире. И мечты о будущем великом дне осеннего пропоя помоев и воспоминания о прошлом пропое…


Ехали бояре из Новгорода,

продолжала жаловаться девчонка в притихшей столовой,


Срубили ивушку под самый корешок…
Сделали из ивушки два весла,
Два весла, весельца, третью — лодочку.
Сели они в лодочку, поехали домой…
Стали они девицу выспрашивати:
Что же ты, девица, невесело сидишь?..

Теперь притихли и слонявшиеся по двору рабочие. По случаю воскресного дня в цехах огней не было, на дворе, в рассуждении экономии, горел один фонаришко. Небо было черное. В сплошных низких тучах.

Давно перестали драться те первые две работницы. Исцарапанные, растерзанные, с кое-как подобранными под платок волосами, они сидели рядышком на крылечке и тихонько всхлипывали.

Подозрительно посапывала и та, молодая, молчаливая, которую перестали наконец корить за что-то, видно очень обидное и горестное, ее две старшие подруги. И эти две, подруги ее старшие, тоже пригорюнились, слушали песню их далекого детства, далекой и невозвратимой деревенской жизни. Отсюда, из чадной грязи минделевского каторжного централа, та, прежняя безысходно нищая деревенская жизнь казалась им невообразимо прекрасной, раздольной: без штрафов, без мастеров и хожалых, от которых нет тебе спокою ни на работе, ни после работы, даже ночью, без оглушающего стука машин, без грязи и вони красок, без злой хлопчаткой пыли, без наглого, приставучего фабричного жандарма. Далекая, невозвратимая деревенская жизнь с ясными зорями, с самоцветными росами, с соловьями по далекой и быстролетной девичьей весне!..

И вдруг там, в столовой, не стало тишины. Грянуло многоголосое, нестройное и очень пьяное «ур-р-ра-а!». В столовую под руководством самого господина табельщика Зосимы Лукича Африканова вкатили последний бочоночек водки от неизбывных и отеческих щедрот господина Густава Минделя и компания… Снова загремели по мокрым столам жестяные чайные кружки. Веселие продолжалось.

Выскочила на двор Симка. Простоволосая, в пальтишке, накинутом не в рукава, быстрая, разгоряченная, энергичная.

— Сим, а Сим! — тихо и как-то с несвойственной ему робостью окликнул ее Фадейкин. — Подь сюда! Сима нехотя подошла. Стеснялась Антошина.

— Это Сима, — представил Фадейкин девушку своему новому приятелю. — А это мой друг, Егором звать. Фамилия ему Антошин, Егор Антошин… Я тебе о нем говорил…

Симе, видно, было и совестно и любопытно. Она метнула на него быстрый взгляд. На дворе было уже изрядно темно, и вряд ли она могла хорошо разглядеть Антошина.

С минуту длилось молчание.

— А здорово вы, Сима, старушек спасали! — нашелся наконец Антошин.

Должно быть, Симе вспомнилось что-то смешное. Она прыснула, деликатно прикрыв рот кончиком платка.

— Простудишься! — сказал ей Фадейкин. — Надень в рукава, застегнись.

Все еще улыбаясь каким-то своим веселым мыслям, Симка, к удивлению Антошина, послушно надела пальтишко в рукава, застегнулась, шумно вздохнула, как после благополучно завершенного хлопотного и нелегкого дела:

— Ну чисто дети какие, право слово!..

Помолчала, задумалась, с лица ее исчезла улыбка.

— Ну разве это бабье дело — водку хлестать? Она ж горькая!.. А они, дурехи окаянные, пьют… Морщатся, плюются, а пьют!.. И рвет их, бедняжечек, в три погибели коробит, головы ихние глупенькие ну прямо лопаются от боли, а они, дурехи, пьют!.. Это ж что!..

— Дуры. Конечно, дуры, — сказал Фадейкин, главным образом для того, чтобы подладиться к Симке. Но та на него вдруг накинулась:

44