Голубой человек (Художник А. Таран) - Страница 17


К оглавлению

17

Над крышами курчавились дымы из кирпичных невысоких труб: голландские и русские печи отогревали поостывшие за ночь квартиры.

На Тверской площади, в которой Антошин не сразу узнал Советскую, у подъезда тогда еще двухэтажного генерал-губернаторского дворца поблескивали лаком нарядные сани, запряженные тройкой серых в яблоках лошадей. На облучке восседал неподвижный и грузный, как памятник, кучер в щегольской шапке с павлиньим пером. Несколько казаков с молодеческими чубами из-под папах застыли на своих до блеска начищенных конях. На противоположном углу, у гостиницы «Дрезден», где во времена Антошина было кафе «Отдых», скопилось человек двадцать зевак, ожидавших появления генерал-губернатора. Антошин стоял сначала позади, потом, когда зеваки заволновались, он пробился и успел увидеть, как из подъезда вышел высокий, совсем еще молодой офицер с незначительным, но красивым лицом, младший брат царя, великий князь Сергей Александрович.

Большинство зевак смотрело на великого князя с благоговением, некоторые с любопытством, кое-кто — со скукой. Были среди них, возможно, и такие считанные люди, которые смотрели на него с хорошо скрытой неприязнью. Но только Антошин, один во всем мире, знал в этот ранний зимний час, что Сергей Александрович — брат предпоследнего и дядя последнего русского царя и что ровно через десять лет он будет убит. И он не только знал, что Сергей Александрович будет убит. Он знал место, где это произойдет, имя и фамилию того, кто его убьет, и даже улицу в Москве, которая после революции будет названа Каляевской — по имени этого революционера.

А августейший генерал-губернатор, пока у Антошина мелькали эти мысли, подошел к саням. Камер-лакей ловко отстегнул и приподнял край драгоценной меховой полости, пропустил под нее августейшего, снова ее застегнул, кучер дернул вожжи, тройка легко рванулась с места и под звон бубенцов понеслась вниз, к Моисеевской площади, что на перекрещении Моховой, Тверской и Охотного ряда, к Красной площади и дальше вниз, под гору, в Замоскворечье, прогуливать его только что опохмелявшееся императорское высочество.

А Антошин пошел вниз по крутой и узенькой Тверской пешочком, спокойным шагом, неторопливо оглядываясь по сторонам, заглядывая сквозь оттаявшие глазки в расписанных изморозью витринах внутрь лавок, магазинов, мастерских, пивных, кофейных и ресторанов. У низенькой трехэтажной гостиницы «Париж», что на углу Охотного, насупротив «Национальной» гостиницы, он повернул налево, к Параскеве Пятнице, и пошел по Охотному ряду.

Из птичьих боен тянуло смрадом гниющего мяса…

IV

Дверь в подвал была заперта: Малаховы еще не вернулись из гостей. Надо было ждать.

Антошин присел во дворе на лавочке. Ветер утих. Над белыми крышами столбом стояли в морозном сером небе белые дымы из печных труб. На дворе было по-праздничному тихо и безлюдно. Редко-редко кто выбегал по нужде, торопко похрустывая по свежему снегу. На Антошина никто внимания не обращал: примелькался, видно, за два предыдущих дня. Пробежит человек наискосок, к дощатому нужнику, пробежит обратно, поеживаясь от холода, и снова становилось совсем тихо. Только слышно было сквозь форточку на втором этаже, как кто-то из Зойкиных постояльцев терпеливо, но бесталанно разучивал на мандолине песню «Чудный месяц плывет над рекою». До колена «ничего мне на свете не надо» все шло более или менее сносно, но на этом месте он роковым образом застревал и с бычьим упорством все начинал сначала. Это унылое и беспросветное единоборство с музыкой уже порядком надоело Антошину, когда из подъезда, над которым висела вывеска «Военный, духовный и гражданский портной П. И. Молодухин», выскочил с кошелкой в руке человек лет сорока с небольшим, в синем халате, из-под которого желтели широкие бязевые исподники, завязанные ниже щиколоток тесемками, в опорках на босу ногу. Он был кривоног, тощ, небрит и счастлив. Его сразу прохватило морозом. Он остановился, запахнул потуже халат, подмигнул Антошину, как человеку знакомому и понимающему, ликуя раскрыл перед ним большую желтоватую ладонь, в которой тускло блеснуло несколько двугривенных, пятиалтынных и гривенников и порядочно медяков. Его распирало от счастья.

— Гулять будем!.. ох, паря, нагуляемся! — крикнул он Антошину и нырнул в полутьму подворотни.

Не прошло и десяти минут, как он на рысях, подгоняемый морозом, вернулся с полной кошелкой.

— Держись, Москва! — снова крикнул он, приоткрыв кошелку, чтобы были видны Антошину бутылки с водкой и пивом, баранки и соленые огурцы. — Держись, Москва, брючники гуляют!

Снова стало тихо. У Антошина изрядно озябли ноги. Он сидел, постукивая ногу об ногу, и размышлял о незавидном счастье брючников, которые умеют гулять.

Вскоре в первом этаже, где находилась мастерская Молодухина, раскрылась форточка. Из нее донесся невнятный возбужденный говор подвыпивших людей. Кто-то разудало выводил под аккомпанемент балалайки:


Вот какая моя жисть,
Хоть живая в гроб ложись.
Я б живая в гроб легла,
Только бросить жаль тебя…
Брючники гуляли.

А дверь в подвал, в котором со вчерашней ночи проживал Антошин, все еще была заперта. Антошин совеем озяб. Он решил побродить по улице, не теряя из виду ворота, чтобы не сердить Степана Кузьмича. В подворотне он носом к носу столкнулся с Сашкой Терентьевым. Бывший сыщик его сразу признал, снизошел до того, чтобы поздравить с Новым годом. Поздравив, увлек Антошина вниз по Большой Бронной для экстренного разговора.

17