— А ты прочитай, что тут, написано, если ты грамотный!.. Ох и здоров же ты, Егор, врать!
— Врать грех! Врать грех! — крикнула из-за полога Шурка. — Как не стыдно! Вот тебя боженька за э…
Послышался шлепок по голому месту, и девчонка за молкла на полуслове. А Антошин медленно, по слогам, словно он только что научился грамоте, прочел:
— «Тысяча воеемьсот девяносто третий год… — Он остановился и с трудом перевел дыхание. — 31 декабря. Пятница… Тысяча восемьсот девяносто третий год! — воскликнул он, потрясенный. — Я, кажется, сошел с ума!
Но Степан и Ефросинья были потрясены не менее:
— А и верно, грамотный!
— А ну, прочитай вот этот, новый! — сказал Степан и сунул ему в руки пузатенький, непочатый отрывной календарь… издательства И. Д. Сытина. На самом верхнем его листке поблескивал олеографический портрет здоровенного бородатого военного в мундире с золотыми эполетами, увешанного по самый живот золотыми и эмалированными звездами и крестами, с широкой голубой щелковой лентой через плечо. Он стоял, выпятив сверхъестественно могучую грудь, как по команде «смирно». Его держала под руку моложавая женщина с нерусским лицом. Она была в длинном белом платье, тоже с лентой через плечо, но не голубой, а розовой. Под ними подпись: «Их императорские величества государь император Александр Александрович; и государыня императрица Мария Федоровна. 1894 год по рождеству Христову»
— Тысяча восемьсот девяносто четвертый год! — повторил вслух Антошин и тяжело опустился прямо на верстак. У него, отказались служить ноги.
— Ученый! — высунулась из-за полога Шурка. — Скубент,!.. Ой, уморил!.. Ладно, — сказал Степан после довольно долгого молчанья. — Почитал, и хватит. Не в гимназии. Теперь сыпь к госпоже Зубакиной. А то она мне голову оторвет.
Скрипнула дверь, и в клубах пара вбежала круглолицая, с румянцем во всю щеку горничная в накинутом на плечи, теплом платке:
— Степан Кузьмич, Лизавета Федоровна ужас как сердится. Ей уже паковаться пора. — Скажи, что я сию минуту.
— А то она опаздывает… Поезд через полтора часа отходит, а у нее еще чемоданы не уложены, — пояснила напоследок горничная и исчезла в облаке пара, как ангелочек.
— Уж лучше я сам отнесу, — сказал Степан Ефросинье. — А то когда еще она вернется из Рязани. Егора она, чует мое сердце, обговорит. Жди потом денег, пока смилостивится. А какие деньги зарабатывает!.. А тебе, — обернулся он к Антошину, который все еще сидел на верстаке, — тебе нету пока что моего доверия. Ошалелый ты какой-то… Я скоро вернусь, Фросечка.
Он накинул на себя пальтишко и был таков. За пологом послышался громкий шепот:
— Мам, а мам!
— Ну, чего тебе, неугомонная? — Вот говорят — «Дуся погибшая, Дуся погибшая», а она совсем наоборот, живая-здоровая…
— Спи, дуреха, — сказала в сердцах Ефросинья, — не твоего это ума дело.
— А я сплю, — возразила из-за полога Шурка. — А что же ты, бесстыдница, братцу своему двоюродному спокойной ночи не сказала? — вспомнила Ефросинья.
— Егор, а Егор! Спокойной тебе ночи! — крикнула Шурка из-за полога, и так как Антошину в эти минуты было не до нее, то она не почла за труд высунуть из-за занавески свою лохматую головенку и на положении воспитанной столичной барышни прочесть ему нотацию: — Ты что, Егор, не знаешь, как отвечать? Надобно ответить мне: «Спокойной ночи, Шурочка!» Понятно?
— Спокойной ночи, Шурочка, — отозвался, как эхо, Антошин.
Из-за полога вышла, позевывая, Ефросинья. Она была в одной нижней юбке, но, видимо, по-родственному не стеснялась Антошина. Рослая, статная, с расчесанными на прямой пробор темными волосами, она была очень недурна.
Антошин отвернулся: ему было совестно смотреть на полураздетую молодую женщину.
Ефросинья подошла к лампе и прикрутила фитиль. Где-то в темноте мирно тикали невидимые ходики.
— Ох-ох-ох, — она сладко зевнула. — Время позднее… Скоро Новый год… Ну, да это забава господская: выпивать, закусывать, танцы танцевать. А наше дело — спать… Ложись ты, Егор, спать… Скажите пожалуйста, грамотный!.. Ты и писать, может, тоже умеешь?
— Умею, — сказал Антошин.
— Скажите пожалуйста! — пожала плечами Ефросинья. — И как ты этого у нас в деревне достиг, ума не приложу…
— Скубент! — пискнула из-под одеяла изнемогавшая от хохота Шурка.
— А вот я тебя, бесстыдницу! — незлобиво пригрозила ей Ефросинья. — А ты, Егор, не жди Степана Кузьмича, ты устраивайся.
Она скрылась во мраке, заполнившем сейчас весь подвал, и вернулась с блиноподобным тюфячком:
— Ты устраивайся, где вчера, подальше от двери. А то продует. И чище там. А станешь, бог даст, на работу, будет у тебя в казарме свое место на нарах, как у людей.
— Спасибо, Ефросинья Авксентьевна, — сказал Антошин.
— С чего это ты меня вдруг по отчеству? Ты меня, как всегда, называй: «Тетя Фрося».
— Спасибо, тетя Фрося, — покорно сказал Антошин.
— Тетя Фрося! — прыснула в темноте Шурка. — Иди сюда! Мне без тебя спать страшно! А, тетя Фрося!..
— Вот я тебя сейчас! Развеселилась. Как бы не заплакала.
Ефросинья пошла к себе, но в это время приоткрылась дверь. Антошин прибавил фитиля.
В дверях стоял долговязый парень лет под тридцать в серой барашковой шапке пирожком и добротной бекеше с серым же барашковым воротником.
— Фрось, а Фрось! — возбужденно прошептал он, дыша, как опоенная лошадь.
— Чего тебе? — очень холодно отозвалась Ефросинья.
— Мам, это Сашка? — осведомилась Шурка, которой требовалось все знать.